Как мы видели, церковная литература занимала большое место в круге крестьянского чтения. Особенно этот перевес религиозной книги был заметен до конца XIX в., когда распространилась в деревне светская школа: до того народное обучение грамоте шло по Часослову и Псалтыри. И круг чтения преимущественно составляли жития святых и описания путешествий к святым местам. В то же время при большом и давнем интересе крестьян к духовной литературе, как душеспасительному чтению, устойчивым было представление о вреде чтения Библии, поскольку ею можно «зачитаться», помешаться в уме. Автор еще в 50 х гг. слышал такое суждение в одном из старинных заводских сел Кировской области. Мало того, крестьяне большей частью были религиозно безграмотны, не понимая церковных текстов, молитв и песнопений. Например, в праздник Обновления Царьграда, 11 мая старого стиля, «...Крестьяне празднуют и молятся царю граду, чтобы град не отбил поля... не всякий поп объяснит, что это за «обновление Цареграда», о котором прописано в календаре... и дьячок, распевающий за молебном «аллилуйя» и «радуйся», тоже убежден, что молятся царю граду и усердно кладет поклоны, чтобы и его рожь не отбило градом...» (107, с. 219). Современники религиозные верования крестьянства устойчиво трактовали как двоеверие, причудливое смешение смутных христианских и древних языческих представлений; и действительно, все эти довольно подробные верования в чертей, леших, домовых, банников, овинников, водяных, кикимор, разрыв траву, жар цвет, косточ ку счастливку, шапку невидимку, колдунов и ведьм и связанные с ними обряды и обычаи – что, как не двоеверие и самое дремучее религиозное невежество?
В быту считается, что образование, интерес к чтению, интенсивная духовная жизнь и пьянство – противоположны. Следовательно, коль русское крестьянство в массе было неграмотно и невежественно, оно должно было быть повально охвачено пьянством, а по мере распространения образования пьянство должно было сокращаться. Действительно, публицистика прошлого была наполнена стонами и воплями по поводу гомерического пьянства русского простонародья, правда, не сокращавшегося, а увеличивавшегося. Аксиомой было, что в Европе, даже в западных областях Российской империи, например, в Прибалтике, простой народ не пьет, а у нас – поголовное пьянство. В 90 х гг. русская печать переполнена была сетованиями по этому поводу.
Вероятно, это мнение основывалось на статистике. Русская статистика в ту пору получила уже научный характер и считалась одной из лучших, если не самой лучшей в мире. Посмотрим, нет ли под рукой статистических данных о потреблении вина.
Оказывается, есть, и далеко ходить не надо: в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона, в статье «Пьянство». Даже табличка приведена – сравнительное потребление водки в 50 градусов, вина и пива в 14 странах Европы и Америки, и именно в 90 х гг. В России в 1890 г. – 6 литров водки на душу населения, включая младенцев. Полведра! И неожиданно взгляд падает на другие страны: Швейцария – тоже 6 литров, Франция, Германия, Швеция и Нидерланды по 8 литров с долями, Бельгия – 9,5, Австро Венгрия – 14,4, а чистенькая и сытенькая Дания – 14 литров на душу! Ничего себе, оказывается Россия по потреблению водки делит со Швейцарией восьмое место из 14, как сейчас говорят, аутсайдер! Меньше всего водки пили в Италии – 1,36 литра. Но зато виноградного вина здесь потребляли в том же 1890 г. 95 литров на душу, больше, чем где либо, и только Франция, прибавив к своим 79 литрам вина еще 18 литров сидра, обгоняла Италию. А Россия? 3,8 литра – на шестом месте. И пива Россия выпивала 5 литров, что в сравнении с Бельгией, в которой даже младенцы выпивали 183 литра – ничто; по пиву Россия на предпоследнем месте, обгоняя только Италию, которая недопотребление пива с успехом, как мы видели, компенсирует перепотреблением вина (74).
Или статистика врет, или публицистика брешет.
Нет, и то, и другое правильно. Все дело в том еще, как пить. В Вятской губернии, например, душевое потребление водки было меньше, чем в Прибалтийских губерниях, а число умерших от водки в Прибалтике – 0,19 души на 1000 населения, а в Вятской – 11,5 души. Пить по глоточку во время еды, запивая пишу – это одно, а пить натощак стаканами, закусывая водку, а то и обходясь без закуски – совсем другой эффект будет. Один выпил разом 2 стакана и упал под забор в лужу, а другой запил тремя стаканами фунта полтора копченого сала с хлебом, пошел и говорит: «Пьяная русская свинья».
Занятно, что никто из мемуаристов помещиков не говорит о пьянстве крестьян. О пьянстве дворовых – да. О пьянстве помещиков – часто («поставит на разных концах балкона по графину водки, и ходит из конца в конец, каждый раз выпивая по стаканчику, пока они не опустеют»). О ярмарках, о крестьянских праздниках и гуляниях, о песнях, плясках, даже о пьяных драках с применением кольев говорят, а о пьянстве – постоянном, запойном – нет. Один только А.Н. Энгельгардт много места посвятил этому вопросу, и придется его процитировать.
«Я часто угощаю крестьян водкой, даю водки помногу, но никогда ничего худого не видел. Выпьют, повеселеют, песни запоют, иной, может, и завалится, подерутся иногда, положительно говорю, ничем не хуже, как если и мы закутим у Эрбера. Например, в зажин ржи я даю вечером жнеям по два стакана водки – хозяйственный расчет: жней должно являться по 4 на десятину, но придет по 2, по 3...; если же есть угощение, то придет по 6 и отхватают половину поля в один день – и ничего. Выпьют по два стакана подряд (чтобы скорей в голову ударило), закусят, запоют песни и веселые, разойдутся по деревням, пошумят, конечно, полюбезнее будут со своими парнями (а у Эрбера разве не так), а на завтра опять, как роса обсохнет, на работу, как ни в чем не бывало».
Продолжим цитирование. «Костик (охотник и вор – Л.Б.) пьяница, но не такой, как бывают в городах пьяницы из фабричных, чиновников, или в деревнях – из помещиков, поповских, дворовых, пьяницы, пропившие ум, совесть и потерявшие образ человеческий. Костик любит выпить, погулять; он настолько же пьяница, насколько и те, которые, налюбовавшись на Шнейдершу, ужинают и пьют у Люссо. Вообще нужно отметить, что между мужиками поселянами отпетые пьяницы весьма редки. Я вот уже год живу в деревне и настоящих пьяниц, с отекшими лицами, помраченным умом, трясущимися руками, между мужиками не видал. При случае мужики, бабы, девки, даже дети пьют, шпарко пьют, даже пьяные напиваются (я говорю «даже», потому что мужику много нужно, чтобы напиться пьяным – два стакана водки бабе нипочем), но это не пьяница. Ведь и мы тоже пьем – посмотрите у Елисеева, Эрбера, Дюссо и т.п. – но ведь это еще не отпетое пьянство. Начитавшись в газетах о необыкновенном развитии у нас пьянства, я был удивлен тою трезвостью, которую увидел в наших деревнях. Конечно, пьют при случае – святая, никольщина, покровщина, свадьбы, крестины, похороны, но не больше, чем пьем при случае и мы. Мне случалось бывать и на крестьянских сходках, и на съездах избирателей землевладельцев – право, не могу сказать, где больше пьют. Числом штофов крестьяне, пожалуй, больше выпьют, но необходимо принять в расчет, что мужику выпить полштофа нипочем – галдеть только начнет и больше ничего. Проспится – и опять за соху... Такие пьяницы, которых встречаем между фабричными, дворовыми, отставными солдатами, писарями, чиновниками, помещиками, спившимися и опустившимися до последней степени, между крестьянами – людьми, находящимися в работе и движении на воздухе, – весьма редки, и я еще ни одного такого здесь не видал, хотя, не отрицаю, при случае крестьяне пьют шпарко» (107, с. 41 42).
Вот в этом и была вся штука: крестьяне пили «шпарко», но при случае – по большим праздникам (а в деревне не все праздники отмечались, даже церковные, не говоря об именинах и официальных праздниках). Праздновали и пили при этом по 2 3 дня, а потом шли недели интенсивной работы весь световой день (а летом он долог!), когда не только водки – кусок хлеба в рот взять было некогда; да и где ее возьмешь, водку, в лесу или лугах. Десятину луга в день не скосишь ни пьяным, ни с похмелья, и кубической сажени глины не выкинешь, и кубической сажени дров не напилишь!
И еще одна сторона дела. Водка была продуктом покупным, пусть и недорогим. И пили 2 3 дня в основном брагу (настоящую русскую брагу из муки, солода и хмеля) и крестьянское пиво, которых много выпить нужно, чтобы напиться! Автору в детстве приходилось не раз рыбачить на мельнице, а у мельника в углу избы всегда стояла сорокаведерная кадка с брагой и в ней плавал ковш; в жаркий день вода в пруду прогревалась, а полковша терпкой браги хорошо утоляли жажду. От половины ковша водки в 9 10 лет можно было и умереть, а от браги даже голова не кружилась.
Сладкая же водочка (четвертное «бабье» вино – 24 градуса, распространенное третное – 32) была только дополнением к браге и пиву.
Однако не водка, брага или пиво были для крестьян средством отвлечься от тяжелой и зачастую безрадостной обыденности. Был и на крестьянской улице праздник.
В старой России праздники четко делились на две группы: церковные и официальные, так называемые табельные дни, связанные с различными событиями в Императорской фамилии (рождение наследника престола, коронование и т.д.). Эти праздники в деревне не праздновались: крестьяне полагали, что «праздновать» можно только какому либо святому. Редко кто праздновал свои именины, разве что они совпадали с памятью какого либо чтимого святого. С тем или иным размахом отмечались двунадесятые праздники, особенно Рождество Христово, Пасха и Троица, а также Покров, Казанская, Никола Зимний, некоторые другие дни. Особенно большим праздником в деревне считался престол, престольный праздник в честь святого или церковного дня, во имя которого была освящена приходская церковь. Престол праздновался не только жителями прихода, но сюда съезжалась и вся родня. И, разумеется, широко отмечали Масленицу. Чем теснее была связана дата праздника с повседневностью крестьянства, тем торжественнее отмечался он. Покров, хотя и не был особенно значительным церковным праздником, праздновался широко: ведь это было время полного окончания сельскохозяйственных работ, когда все было убрано и с полей, и с огородов, и в то же время дата полноценного, во всю мощь, начала зимних работ. К Масленице или к Пасхе, смотря по их дате, возвращались из отхожих промыслов и приступали к сельскохозяйственным работам.
Обилие праздников отнюдь не означало, что работы полностью прекращались. Бездельничать было некогда. Лаже на Пасху, если она была поздней и уже шла пахота или начинался ранний сев, отдыхали только один день, само Воскресенье Христово, а наиболее рьяные работники, вернувшись из церкви, разговевшись и немного отдохнув, с обеда выходили в поле. Разумеется, зимние праздники отмечались по полной программе, дня три, но летом праздновать было некогда.
Праздники сопровождались торжественными семейными обедами, а некоторые, например, никольщина, и братчинами, коллективными пирами, когда заранее варилось общественное , пиво и ставилась брага, пеклись общественные пироги, люди '( ходили из дома в дом или же, если была возможность, разворачивали столы на улице. Однако одними пирами праздники не ограничивались. Они непременно сопровождались играми и гуляньями, хороводами и плясками. На Пасху по всем русским деревням непременно воздвигались огромные общественные качели, да нередко ставились качели и по дворам. Тогдашние качели были двух типов. Одни – похожие на наши современные: на высоких козлах подвешивались 4 веревки, на которых крепилась длинная и широкая доска. Другие были сложнее: на очень высоких козлах из бревен закреплялось вращавшееся между ними бревно и в него попарно врезались 4 крепких жерди, между концами которых висели 4 ящика люльки, вращавшиеся на осях, проходя между жердей. Кое где ставились и общественные карусели. На Масленицу устраивались катанья с какой либо ближайшей горки на санях, причем у более богатых хозяев могли быть и специальные небольшие санки с сиденьем и спинкой, ярко расписанные и обитые. Устраивались и катанья вдоль деревни на санях, запряженных лошадьми, ярко украшенными лентами. Разумеется, кульминацией праздника было сожжение Костромы, огромной куклы из соломы, одетой в сарафан и платок. Нередко на Масленую устраивались и кулачные бои. Все это сопровождалось ряжеными и различными дурачествами. На Троицу непременно шли девичьи гуляния и хороводы, сопровождавшие старинные обряды завивания березки, похорон кукушки и кумления. Молодежь активно праздновала Ивана Купалу, собираясь где либо на лугу, на берегу реки, прыгая через костры и устраивая ночные купания. Крещение и Рождество, естественно, не обходились без веселого колядования и славления домохозяев; затем славильщики устраивали праздничный пир из собранной снеди. Было много веселья, смеха, шума, грубоватых шуток и не так уж много пьянства, хотя и без этого не обходилось. Обычно вся деревня в той или иной степени принимала участие в сложном и длительном свадебном обряде и пиру, где также не обходилось без ряженых. Праздниками были крестины детей, также сопровождавшиеся возлияниями, как и поминальные трапезы. Нервное напряжение, накапливавшееся за время тяжелых и напряженных работ, требовало выхода, и оно выливалось в буйное праздничное веселье, когда, выпив на рубль, веселились и буянили на сотенную бумажку.
В помещичьей деревне обитатели усадьбы нередко принимали участие в празднике, если не активное, то хотя бы как свидетели. Были традиции, которые трудно было преступить и самому строгому помещику. На Рождество в усадебный дом из деревни являлись ряженые и славильщики с колядками, их нельзя было не пустить. А на Пасху приходила, если не вся деревня, то, по крайней мере, ее наиболее солидная мужская часть – похристосоваться с господами, обменяться крашеным яичком. Непременно христосовались и со всей дворней, до самого последнего комнатного мальчика, как во Дворце Император и Императрица в течение трех дней должны были христосоваться не только с придворными, но и с солдатами охраны, камер лакеями и прочими служителями. Если господа были попроще и не препятствовали барчатам общаться с деревенскими детьми, их приглашали на Рождество на елку, а на Пасху они вместе с барчатами в гостиной катали с лубяного желоба крашеные яйца.
«В детстве, – пишет дочь богатого и не особенно любезного с мужиками помещика, – мы очень любили эти крестьянские праздники и пиршества, их яркость, шум, движение, шмыготню и крики ребят, пестрых девиц, прогуливавшихся из конца в конец широкой улицы. Хождение по улице начиналось сразу после обеда и кончалось поздно ночью... За последние десять лет между японской войной и войной 1914 года русское крестьянство стало стремительно богатеть. Дочки уже щеголяли и в шелковых платьях. Но в последнюю четверть ХК века не у каждой девушки был даже шелковый платок, который полагалось носить на плечах или на голове. Тяжелые, с бахромой, прекрасной расцветки, эти платки усиливали нарядную красочность веселой толпы деревенской молодежи.
Часами гуляли они взад и вперед по длинной улице, девушки взявшись за руки, парни врассыпную. Ходили и ходили, перебрасываясь шутками, пока не задребезжит гармоника... Я еще застала хороводы, но в конце 80 х годов деревня от хороводов перешла на кадриль... Девушки почти никогда не танцевали русскую, только жеманно поводили плечиками, хихикали, прикрывая рот концом пестрого головного платка. Им русская казалась грубым, мужицким танцем... Только старухи, хватившие крепостного права, знали русскую, знали, как плыть, правой рукой махать платочком, подманивать партнера. Ну, а молодежь отплясывала бессчетное количество кадрилей, одну за другой, весь вечер и часть ночи. К вечеру от кабака шел пьяный гул, и мама спешила увезти нас домой» (96, с. 57).
Где пьянство, там и преступления: воровство, убийства. Кажется, уже шла речь об убийствах помещиков крепостными. Но это, так сказать, не преступление в уголовном смысле. Тем более, что отправляясь в дорогу, крестьянин на всякий случай клал в сани топор (хотя бы слегу вырубить), а то и ружьецо. Не забывайте, что в России приобретение и ношение огнестрельного оружия никак не регулировалось, можно было купить револьвер в мелочной лавочке, вместе с катушкой ниток, и выпускались карманные револьверы гражданского образца, многочисленные модели «Бульдога» (для самообороны почтальонов от дворовых собак) и «Велодога» (для самообороны велосипедистов от деревенских собак) под нагановский патрон калибром 7,62.
Где пьянство, там и преступления, и каково было пьянство в деревне, таковы и преступления – по случаю. «Конечно, бывают и убийства и грабежи, по большей части случайно, без заранее обдуманной цели, и обыкновенно совершаются выпивши, часто людьми, в обыденной жизни очень хорошими. «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн», – говорит пословица. Лежит вещь «плохо», без присмотра – сем ка возьму, вот и воровство. Человек хороший, крестьянин земледелец, имеющий надел, двор и семейство, не то чтобы какой нибудь бездомный прощелыга, нравственно испорченный человек, но просто обыкновенный человек, который летом в страду работает до изнеможения, держит все посты, соблюдает «все законы», становится вором потому только, что вещь лежала плохо, без присмотра. Залезли ребята в амбар утащить кубель сала, осьмину конопли, хозяин на беду проснулся, выскочил на шум, дубина под руку кому нибудь из ребят попалась – убийство. Сидели вместе приятели, выпили, у хозяина часы хороши показались приятелю, зашедшему в гости, нож под руку попался – убийство. Выпивши был, на полушубок позарился, топор под руку попался, «он» (бес) подтолкнул – убийство. Пили вместе, деньги в кабаке у него видел, поехали вместе и т.д.» (107, с. 141).
Конечно, не все же «случай»: были в деревне и профессиональные воры. Например, «волки», кравшие коров: уведут в лес, зарежут, мясо продадут на солонину, шкуру продадут, пропьют. И было в деревне самое страшное преступление – конокрадство. Настолько серьезное, что закон наказывал конокрадов особенно строго, для их преследования была специальная конная стража, и на убийство конокрада крестьянским самосудом закон смотрел сквозь пальцы: кого наказывать, если всей деревней били. Ведь кража лошади мгновенно ставила хозяйство на грань разорения, а крестьянское семейство – на грань нищенства. Поэтому конокрадов били смертным боем, и счастлив был тот, кто после избиения все таки мог оказаться в тюрьме: значит, мало били. Обычно же, переломав все кости, бросали подыхать где либо в овраге, а то и добивали, загнав осиновый кол в задний проход.
Еще нужно было бы коснуться одной стороны деревенской жизни, столь модной сейчас темы – секса, половых отношений. Однозначными эти отношения назвать нельзя: все зависело от местности и местных традиций. На Севере, особенно у старообрядцев, девушкам, «потерявшим девичью честь», парни мазали дегтем ворота, и это накладывало пятно на всю семью, на всех женщин и девушек из семейства. Поэтому отцы, задав таску виновнице позора, старались еще до того, как вся деревня увидит измазанные ворота, соскрести, сострогать деготь. Да ведь свежестроганые доски все равно видно. Да и парни не слишком соблюдали тайну: для виновника позора его поступок был подвигом. Зато в центральных и особенно южных губерниях, а особенно в конце XIX в., да в пригородных или заводских слободах, добрачные связи ничего не значили. Ну, родит ребенка, назовут его Богданом, Богдашкой, и примут в семью, как своего, и никто никогда не попрекнет происхождением, разве что соседи будут дразнить крапивничком. Конечно, если родится девочка, то хуже – просто потому, что девка, – а парень – лишний работник будет. «Чей бы бычок не вскочил, а телятко наше».
Хотя на девушку позор и ложился (да и то не везде), это тоже немного значило. В свое время выйдет замуж. Конечно, уж не по своему выбору, а за кого придется, например, за вдовца с детьми. Но, впрочем, парень, виновник случившегося, а иной раз и не причастный к делу, иногда брал перед родителями вину на себя, так что замужество могло оказаться вполне благополучным.
Что же касается парней, то тут никаких запретов и препон вообще не было, и соблазнивший девку даже хвастался своим поступком перед друзьями. Правда, если у девки были братья, последствия подвига могли быть весьма болезненными.
Не слишком строгим было обычно и поведение замужних женщин, особенно в южных или в неурожайных губерниях: «Как не поеси, так и святых продаси». Особенно, если за грех можно было получить деньги. Для проезжего купца, приказчика, чиновника 3, 5, даже 10 рублей ничего не значили, а для деревенской бабы, зарабатывавшей копейки, это были очень большие деньги. «За деньги баба продаст любую девку в деревне, сестру, даже дочь, о самой же и говорить нечего. «Это не мыло, не смылится», «это не лужа, останется и мужу», рассуждает баба» (107, с. 273). Или, как поется в популярной песне, «Ухарь купчина тряхнул серебром: «Нет, так, не надо, другу, мол, найдем». Такая ситуация была тем более реальна, что мужики нередко на месяцы уходили из дома на заработки, там сами пользовались свободой, и бабы дома, при случае, охулки на руку не клали. Ну, вернется, узнает (в деревне ничего не скроешь), поколотит, да и поколотит иной раз для вида, для людей, если баба за это деньги получила. По всеобщим суждениям современников, отходничество, особенно сильно развившееся в пореформенные годы, фатальным образом влияло на нравственность деревни, в том числе принеся в нее «дурные» болезни..
Кроме того, что мужики, уходя на заработки, оставляли жен надолго одних, в деревне немало было в полном смысле одиноких женщин. Например, солдаток. При длительных сроках службы (в XVIII в. – пожизненной, с 90 х гг. до 30 х гг. XIX в. – 25 летней, потом 20 летней и даже с 1874 г., если без льгот по образованию, то все равно 7 летней) жена солдата оставалась фактически на вдовьем положении. Да еще и вернется ли: русская армия теряла огромные массы людей не столько от боевых действий, сколько от болезней и телесных наказаний, и в военное, и в мирное время. По законам, существовавшим до введения с 1874 г. всеобщей воинской повинности, жена и малолетние дети солдата перечислялись в военное ведомство: муж и отец передавал свое социальное положение жене и детям. А значит, ни помещик, ни староста, ни сход, ни мужнина семья, ни свои родители солдатке уже не были хозяевами. Поэтому солдатки или «жалмерки» и считались в деревне заведомо женщинами легкого поведения. Ведь свободная женщина считалась уже сама себе хозяйка. Одинокие работницы на заводах или батрачки вели себя нередко чрезвычайно свободно и, по свидетельству современников, после найма большого количества батраков на все время сезона образовывались постоянные пары; измена в таком случае вызывала примерно те же последствия, как и при законном браке.
Специфической чертой старого семейного деревенского быта, вызванной длительным отсутствием мужей – отходничеством и солдатчиной, – было снохачество: принудительное сожительство свекров со снохами. Ведь большак был полноправным распорядителем в избе и сопротивление ему было невозможно.
Обычно стыдливо обходимая исследователями, а, особенно, популяризаторами крестьянского быта, эта проблематика довольно подробно освещается в недавно изданных первичных материалах Этнографического бюро князя В.Н. Тенищева (11, с. 236 263, 274 278). Неоднократно касался их также А.Н. Энгельгардт.
Таким образом, все отношения были просты и в то же время жестоки. Потому, что проста и в то же время жестока была жизнь. Речь шла о выживании в суровой среде обитания, и здесь сантиментам не было места.
И тем не менее, чувства в деревне существовали. Выше приводилась обширная цитата из писем А.Н. Энгельгардта, повествующая о нищенстве и отношении к нему. Подавали кусочки безропотно и стараясь не ущемить достоинства просящего, подавали из последнего, в том числе даже из собранных самими кусочков. А ведь мог быть иной подход: мало ли что – от тюрьмы да от сумы не зарекаются; наденем сами суму – тогда и посмотрим, каково это. Крестьянская взаимопомощь проявлялась во многих случаях. Например, в отношении к погорельцам. Пожары в России были частью повседневности: освещение лучиной, отопление изб по черному, бани и, особенно, овины с их открытым огнем – все это было источником пожаров, а сено на сеновалах, солома на крыше, дрова на дворе давали массу пищи для огня. И по дорогам России тянулись толпы и обозы погорельцев. Выработался даже своеобразный ритуал сбора подаяния на погорелое. Мало того, что волостное или уездное начальство выдавало справки погорельцам. Чтобы не нужно было предъявлять их и объяснять, что собирают на погорелое, пачкали сажей лица и обжигали концы оглобель, если успевали вывести со дворов лошадей и вывезти сани или телеги. Только щедрым подаянием на погорелое через несколько месяцев удавалось восстановить хозяйство.
Но... Но точно такие же крестьяне пользовались этим сочувствием к погорельцам. В России, наряду с разнообразнейшими промыслами, часть которых была уже описана, был еще один промысел, бесстыжий и не требовавший никакого труда – профессиональное нищенство. Не дурачки и калеки, не старики и сироты собирали – собирали здоровые и сильные мужики и бабы, прикидывавшиеся слепцами и калеками, а по дороге и приворовывавшие. Профессиональным нищенством как промыслом занимались целые деревни, если не волости. Из подаяния платили подушные, из подаяния платили и оброки помещику. Князь Грузинский, вотчина которого была в Нижегородской губернии, просто посылал своих оброчных мужиков нищенствовать. Кстати, здесь же, поблизости от знаменитой Макарьевской ярмарки, был и центр профессиональной проституции. Так вот, профессиональные нищие нередко прикидывались погорельцами, из года в год странствуя для сбора подаяния, эксплуатируя сочувствие к несчастным погорельцам. Таких, в отличие от подлинных погорельцев, насмешливо называли «пожарниками» (в ту пору владевшие в полной мере родным языком люди тех, кто тушил пожары, называли «пожарными», а не пожарниками, как в наше время, и не брандмейстерами, как нынешние журналисты: ведь брандмейстер был начальником пожарной команды).
Так что идеализировать моральный уровень русского народа не стоит: люди были разные, и моральное состояние было неоднозначным.
Неоднозначным было и отношение к людям иного, нежели крестьянство, сословного положения. Даже не к помещикам, а просто к посторонним «господам». Подлинной трагедией русской народнической интеллигенции второй половины XIX в., отправившейся в деревню изучать мужика, учить мужика, помогать мужику и учиться жизни у мужика стало то, что мужику эта интеллигенция оказалась ненужной, чуждой и враждебной. Этим горьким сознанием проникнуты и очерки Г.И. Успенского, и так красноречиво названная повесть А.О. Осиповича Новодворского «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», и большой биографический очерк Н.Г. Гарина Михайловского «Несколько лет в деревне». Ведь «...Помещик в глазах крестьян – это временное зло, которое до поры до времени нужно терпеть, извлекая из него посильную пользу для себя. А извлекать пользу крестьяне большие мастера. Мужик не будет, например, бесцельно врать, но если этим он надеется разжалобить вас в свою пользу, он мастерски сумеет очернить другого так, что вы и не догадаетесь, что человек умышленно клевещет» (21, с. 40). Отношение к «барину», независимо от того, помещик это был, или просто интеллигентный хуторянин, оказывалось неуловимым именно вследствие этого русского, крестьянского «себе на уме», от умения обмануть. И А.Н. Энгельгардт, и Г.Е. Львов утверждали, что если крестьянин видел в помещике человека, способного хозяйствовать по настоящему, так что земля дает ему даже больше, чем крестьянину, он такого помещика будто бы уважал. Возможно, и так. Но все же власть земли была сильнее любого уважения, и для крестьянина, сидевшего на нескольких десятинах и вынужденного уже с середины зимы, если не раньше, переходить на пушной хлеб и тяжким трудом или нищенством добывать себе кусок, чтобы не околеть с голоду, помещик, владевший сотнями, а то и тысячами десятин, пусть даже интенсивно обрабатываемых, все равно оставался злом. Вот как писал об этом человек, активно работавший в своем огромном (21000 десятин) имении и создавший великолепное хозяйство: «Привычно, с внешним подобострастием, в неурожайный год мужики шли на барский двор просить сена, или соломы, или зерна, или выпаса, и конечно даром. Им давали. Помню, как один из наших старых управляющих – русский крестьянин, самородок по здравому смыслу и по талантливости, Павел Михайлович Попов, – осуждал эти взаимоотношения, говоря нам: «Играете в крепостное право. Крепостного права нет, а мужики вам: «Мы ваши, вы наши». Вы верите. Все это ложь и фальшь – они это знают и учитывают; вам нельзя не дать. Не дадите – они вас сожгут.» (91, с. 516). А с другой стороны, можно ли осуждать мужиков, если в этом хозяйстве из 21 тысячи десятин «11 000 мы сдавали в аренду крестьянам: часть за деньги – по 8 рублей за десятину, а часть – за половину урожая» (91, с. 513). И еще бы крестьянам было не идти в эту испольщину, если в 1861 г. вместо полного 6 десятинного надела за выкуп они взяли бесплатный в 3/4 десятины, на которых можно только умереть с голоду. Мужик, как гостинец, нес ребенку из города кусок мягкого хлеба, а баре ели персики из своей оранжереи, построенной на деньги, взятые с этого мужика. Вероятно, мало кто из помещиков, особенно крупных, понимал эту враждебность. Князь С. Е. Трубецкой с умилением вспоминал, как его дедушка князь Щербатов в своем огромном имении принимал новобрачных крестьян, подходивших к «ручке» (это уже в пореформенный период!), а князь Е.Н. Трубецкой писал, как его дедушка, П.И. Трубецкой с «княжеского» места любовался гулянием его бывших крестьян на престольный праздник и раздавал им подарки (92, с. 11). Экая идиллия С. Е. Трубецкой пишет, что «Дедушка Щербатов... был... проникнут сознанием, что и после уничтожения крепостного права он – «отец своих крестьян». Но, с другой стороны, он не сомневался в том, что и крестьяне считают себя «его детьми». «Мы – ваши, вы – наши!» – эта старинная крестьянская формула звучала для его слуха без малейшей фальши.
Я продолжал верить, что «хорошие» мужики относятся к господам, как это полагалось по схеме Дедушки, но я начинал замечать, что есть и «дурные» мужики и что они даже не единичное исключение... До некоторой степени мои чувства к крестьянину носили какой то смутный отпечаток родственности, чего совершенно не было, например, в отношении к рабочему, разночинцу или интеллигенту. Такое восприятие не было индивидуальной моей особенностью: таково же было ощущение моих сверстников, росших в той же среде» (93, с. 155 156).
И каким же диссонансом для мемуариста прозвучали слова «тети Паши Трубецкой (урожд. кн. Оболенская)»: «Знайте, что мужик – наш враг! Запомните это!» и слова противника Крестьянской реформы, старого дворецкого князя Щербатова, Осипа: «Господа деревни не знают, – говорил Осип. – Мужик – зверь. Руку лижет, а норовит укусить! Уж я то знаю, свой же брат! Только управы теперь на него нет. Зазнался мужик! И все хуже будет... Вот старый князь (Дедушка), Бог даст, не доживет, а князьков то (Осип показал на нас с братом), может, когда мужики и прирежут...» (93, с. 156 157).
Не было в русской деревне идиллии в отношениях мужика к барам после отмены крепостного права, как не было и до, что бы нам сейчас не пели менестрели русской идеализированной усадьбы. Иначе кто бы взорвал дом деда Н.А. Морозова, похоронив барина с женой под его обломками (57, с. ), удавил развеселого помещика, исправника Борисова (98, с. 78 79)? «В 1836 1854 гг. всего было 75 случаев (покушения на убийство помещиков – Л.Б.) Ежегодное число случаев колебалось от 1 7, в среднем по 4 в год. Убийств помещиков было с 1835 по 1854 гг. 144, в среднем ежегодно по 29. В течение 9 лет (1835 1843 г.) в Сибирь было сослано за убийство помещиков – 416 человек (298 мужчин и 118 женщин)» (36, с. 56).
Воплощением христианского смирения и терпения русский крестьянин не был. Но если до 1861 г. его вражда распространялась только на своего помещика, то затем враждебным стало отношение ко всем «господам».
Не особенно идеальными были отношения и внутри крестьянства, в миру. Правда, исследователи общины отмечали, что в ней существовала взаимопомощь в особых случаях, в виде безвозмездной помощи, отсрочки платежей и повинностей, безвозмездного отвода земли под усадьбы вдовам и сиротам и тому подобное (83, с. 298, 331,381). В то же время при подворном землевладении крестьянин, временно нуждавшийся в деньгах, попадал в кабалу к односельчанину кредитору, так что потом ему оказывалось трудно поправить свое хозяйство. «Нравственное унижение бедняков гораздо сильнее там, где существует подворное владение. Там богатый крестьянин, сделав с бедняком выгодную для себя сделку, считает себя его благодетелем и всячески унижает его... Богач не только не щадит самолюбия своего должника, давая на каждом шагу чувствовать свою власть над ним...» (83, с. 201).
Такой противоречивой фигурой оказывается русский крестьянин в глазах его современников, в том числе и из крестьянства. Не был он воплощением братской христианской любви, смирения, доброты. И нравственность его, и религиозное сознание были весьма относительны. В конце концов, кто, как не народ, сложил поговорки «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн», «На то и щука в море, чтобы карась не дремал» или (об иконах) – «Годится – молиться, не годится – горшки накрывать».