Воровство прислуги было непомерным, и в занятиях помещиков заметное место занимало сведение прихода и расхода, всегда, впрочем, безуспешное. «После приема мерзлой живности, пишет Герцен, – отец мой, – и тут самая замечательная черта в том, что эта штука повторялась ежегодно, – призывал повара Спиридона и отправлял его в Охотный ряд и на Смоленский рынок узнать иены. Повар возвращался с баснословными ценами, меньше, чем вполовину. Отец мой говорил, что он дурак, и посылал за Шкуном или Слепушкиным. Слепушкин торговал фруктами у Ильинских ворот. И тот и другой находили цены повара ужасно низкими, справлялись и приносили цены повыше. Наконец, Слепушкин предлагал взять все огулом: и яйца, и поросят, и масло, и рожь, «чтоб вашему то здоровью, батюшка, никакого беспокойства не было». Цену он давал, само собою разумеется несколько выше поварской. Отец мой соглашался, Слепушкин приносил ему на спрыски апельсинов с пряниками, а повару – двухсотрублевую ассигнацию» (23, с. 91).
Что возмущало автора, так это форменный грабеж крепостной прислугой крепостных крестьян, то есть, в общем то, своей же братии. Пролетарский интернационализм здесь почему то не действовал. «Всякий год около масленицы пензенские крестьяне привозили из под Керенска оброк натурой. Недели две тащился бедный обоз, нагруженный свиными тушами, поросятами, гусями, курами, рожью, яйцами, маслом и, наконец, холстом. Приезд керенских мужиков был праздником для всей дворни, они грабили мужиков, обсчитывали на каждом шагу, и притом без малейшего права. Кучера с них брали за воду в колодце, не позволяя поить лошадей без платы; бабы – за тепло в избе; аристократам передней они должны были кланяться кому поросенком и полотенцем, кому гусем и маслом. Все время их пребывания на барском дворе шел пир горой у прислуги, делались селянки, жарились поросята, и в передней носился постоянно запах лука, подгорелого жира и сивухи, уже выпитой» (23, с. 90). При снисходительном барине крестьяне терпели от своей братии. «Старосты и его missi dominid (господские подручные – Л.Б.) грабили барина и мужиков... в одной деревне сводили целый лес, а в другой ему же продавали его собственный овес. У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять в Москве дом. Я с детства ненавидел этого министра без портфеля, он при мне раз на дворе бил какого то старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть не упал в обморок» (Там же).
Так что гоголевский Осип из «Ревизора» или гончаровский Захар из «Обломова», ленившиеся, пьянствовавшие и обманывавшие своих господ, – не литературные образы, а фиксация крепостной повседневности.
Крепостное право развращало и господ, привыкавших к безнаказанности, и крепостных, прежде всего дворовых, лакеев, особенно доверенных своих господ. Дворовые больших бар настолько входили в свою роль, что и мелкопоместных дворян третировали, как каналий. Вспомним историю, поведанную А.С. Пушкиным в «Дубровском»: вся драма началась с дерзкой реплики троекуровского псаря старику Дубровскому: «Один из псарей обиделся. «Мы На свое житье, – сказал он, – благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конуру» (71, с. 127). Что же тогда говорить об отношении дворни, набиравшейся возле господ «изящных» манер и привыкавших к «деликатному» житью в передней, к «сиволапым» мужикам пахарям, ее кормивших. По разумению лакейства, сиволапые, не знавшие тонкости обращения, едва ли были немногим выше животных. Этим, между прочим, лакейство отличалось от своих господ, все же мужиков кормильцев, как правило, уважавших. Поэтому нередко в помещичьих семействах лакейская считалась гнездом разврата (чем обычно и была) и детям просто запрещалось общаться с дворней и заходить в лакейскую и девичью. Хорошо известно, что лакеи даже выработали свой собственный, «изящный» язык, наслушавшись барских разговоров; например, в ответ на чиханье, говорилось «Салфет вашей милости»: подслушанное у господ и непонятое латинское salve, «Будь здоров» заменяла салфетка, обычная принадлежность служившего за столом лакея, более ему понятная. Впрочем, вероятно, дело здесь не только в крепостном праве. Чарльз Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба» оставил нам бессмертную картину лакейского сваре (суаре) с «изящными» костюмами, манерами, разговорами и третированием зеленщика, у которого происходило это малопочтенное собрание. Известно было, что в русских трактирах самыми несносными, грубыми и капризными клиентами были... трактирные половые и ресторанные официанты, звавшие своих, обслуживавших их коллег, не иначе, как «шестерка» и «лакуза».
Впрочем, есть и иные примеры. Пушкинский Савельич и аксаковский Евсеич (реальное лицо) – образцы добросовестности и отеческой заботы о своих малолетних господах. Оспаривая мнение о развращающем влиянии передней, А.Д. Галахов писал: «Не верьте тому, кто скажет вам, что общение с дворней в частности, с крестьянством вообще вредно для молодых людей, принадлежащих к образованному кругу. В известном возрасте может быть, но в годы детства и отрочества оно, как выразился один критик, никакого вреда, кроме великой пользы, не приносит. Говорю это по убеждению, добытому собственным опытом». (21, с. 33). Князь революционер П.А. Кропоткин, вспоминая о высоких душевных качествах своей матери, пишет о крепостных, в память о покойной госпоже, перенесших свою любовь на ее детей. «Слуги боготворили ее память... Как часто где нибудь в темном коридоре рука дворового ласково касалась меня или брата Александра. Как часто крестьянка, встретив нас в поле, спрашивала: «Вырастите ли вы такими добрыми, какой была ваша мать? Она нас жалела, а вы будете жалеть?». «Нас» означало, конечно, крепостных. Не знаю, что стало бы с нами, если бы мы не нашли в нашем доме среди дворовых ту атмосферу любви, которой должны быть окружены дети. Мы были детьми нашей матери; мы были похожи на нее; и в силу этого крепостные осыпали нас заботами, подчас, как будет видно дальше, в крайне трогательной форме» (43, с. 14). Мемуарист рассказывает, как разыгравшиеся в отсутствие отца и мачехи дети разбили в гостиной дорогую лампу. «Немедленно же «дворовые» собрали совет. Никто не упрекал нас. Решено было, что на другой день, рано утром, Тихон, на свой страх и ответственность, выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий Мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей – для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрекнул даже словом.
Когда я думаю теперь о прошлом и в моей памяти восстают все эти сцены, я припоминаю также, что во время игр мы никогда не слыхали грубых слов; не видали мы также в танцах ничего такого, чем теперь угощают даже детей в театре. В людской, промеж себя, дворовые, конечно, употребляли неприличные выражения. Но мы были дети, ее дети, и это охраняло нас от всего худого» (43, с. 18).
Следовательно, каковы были баре, таковы и слуги.
Выше уже приводился отрывок из воспоминаний Д.А. Милютина, где мемуарист указал на то, что некоторые дворовые из комнатной прислуги смотрели на себя, как на часть барской семьи. Но нередко и господа смотрели на таких слуг как на членов семьи, более того, иногда как на важных и почтенных членов семьи, более уважаемых, например, чем «барчата». Например, в воспоминаниях Е.Н. Водовозовой «На заре жизни», пожалуй, самое видное место отведено няньке, подлинной главе барского семейства: за малейшую дерзость или просто неуважение, оказанное старой няньке, немедленно следовала кулачная расправа или окрик детям со стороны их матери помещицы (кстати, отнюдь не либералки). Афанасий Фет отмечал: «Конечно, всякая невежливость с моей стороны к кому либо из прислуги не прошла бы мне даром» (98, с. 62). Граф П.А. Гейден однажды упрекнул внука: «Ты очень неучтивый. Когда подошел скотник, ты должен был снять шапку и ему поклониться раньше, чем он тебе. Он тебя старше, кто бы он ни был. Разница между людьми только в том, что они или управляют, или служат, и те, кто управляют, должны уважать тех, кто им служит, и особенно если они их старше. Помни всегда, что вежливость твой долг. Это твоя единственная привилегия» (17, с. 8).
Такие по собачьи преданные слуги, почти исключительно няньки, дядьки, камердинеры, горничные и ключницы, вырастали, взрослели, старились вместе со своими господами в одних комнатах и принимали их последний вздох, либо, напротив, умирали на их руках, горько оплакиваемые, иной раз даже более близкие, чем мать или отец. Известный русский историк П.И. Бартенев вспоминал: «К числу горничных принадлежала также ходившая за мной по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я был уже в пансионе) ... Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного» (6, с. 52). Думается, здесь уместно сказать еще об одной разновидности крепостной прислуги (это определение, впрочем, более чем условно), находившейся в такой же близости к господам, как мать, братья и сестры. Речь идет о кормилицах и молочных братьях и сестрах.
В прежние времена считалось, что кормление ребенка грудью портит женский бюст – одно из главных достоинств светской женщины. Поэтому для вскармливания барского дитяти женским молоком немедленно после родов или даже перед ними в ближайшей деревне подбиралась крестьянская женщина, рожавшая в это же время. Разумеется, выбирали женщину чистую, относительно молодую и здоровую. Кормилицы вместе с их собственными младенцами содержались в барском доме, выкармливая сразу двоих детей. Более никаких обязанностей у них не было, кроме, разве что, содержания себя в чистоте. Кормилиц наряжали особым образом в «русское» платье – сарафан, душегрею и кокошник, богато украшенные позументами: ведь кормилица выносила барского младенца на показ гостям. После окончания выкармливания кормилицы возвращались в деревню обратно, но теснейшая связь их с выкормышами сохранялась иной раз до смерти; ряд мемуаристов вспоминают, как их кормилица приходила за многие версты на короткое время просто, чтобы повидать питомца, поцеловать его и поплакать. Кстати, родителями эти свидания, как правило, воспринимались спокойно, как должное: ведь у них самих когда то были кормилицы. Пронзительные строки оставил о своей кормилице СТ. Аксаков: «Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой» (3, с. 288). П.И. Бартенев вспоминал: «В деревне приходила ко мне моя кормилица Дарья и всякий раз приносила в горшочке очень жирных пшеничных блинчиков, а я ее одаривал конфетами» (6, с. 52 53). Довольно тесная связь сохранялась и с молочными братьями и сестрами: им помогали материально, иногда их освобождали от крепостной зависимости, назначали на какие то руководящие должности' в имении и прочее. Однако же сразу отметим, что не следует все это абсолютизировать: бывали и обратные примеры, когда собственных кормилиц или молочных братьев и сестер продавали другим господам или просто напрочь забывали о них. В конце концов, люди остаются людьми, и иные дети забывают и о кровных родителях.
Однако мы слишком углубились в повседневность барской дворни. Продолжим описание самой усадьбы.
Непременной принадлежностью черного двора усадьбы был коровник с несколькими коровами, призванными обеспечивать господ молоком, сливками и другими «молочными скопами», вплоть до собственного коровьего масла. Говоря о нем, вероятно, следует пояснить, что в ту пору различалось сливочное масло, сбивавшееся дворовыми женщинами из свежих сливок и поступавшее непосредственно на стол, чухонское масло, обычно подсаливавшееся во избежание порчи и поступавшее для готовки на кухню, и русское масло – топленое, способное долго храниться и использовавшееся только для готовки. На долю дворни оставалась «сколотина»; пахта от сбивания масла. Если кто то не знает, что это такое, можно объяснить, что это мутноватая, слегка кислая жидкость с плавающими в ней мельчайшими крупинками масла, на вид и на вкус напоминающая помои после молочной посуды, впрочем, питательная и неплохо утоляющая жажду. Сливки, кроме приготовления сливочного масла, шли на барский стол для питья с ними чая и кофе. «Кушали» чай и кофе также с пенками от слегка протомленного (топленого) в печи молока. Сильно протомленное в широкой глиняной посудине жирное молоко перерабатывалось в особое, ныне незнаемое россиянами восточное блюдо, каймак – толстую, жирную и превкусную нежную лепешку, если кто то любит молочные пенки.
Кроме того, коровник давал и некоторое количество телят, выпаивавшихся коровницами опять же для барского стола: говядина считалась слишком грубой пищей для нежных барских желудков.
Для барского стола нужны были также свежие куриные яйца и молодые цыплята. Некоторые помещики, не гнавшиеся за гастрономическими изысками, ели даже кур, но многие выращивали каплунов и пулярок – особым образом кастрированную птицу, дававшую нежное жирное мясо. Для всего этого имелся на хозяйственном дворе птичник, к которому приставлялась особая птичница. У некоторых рачительных и любивших поесть помещиков на хозяйственном дворе водились также гуси, индейские петухи (индюки) и даже цесарские куры (цесарки). За гусятами и индюшатами ходили дворовые девчонки, которые были слишком малы, чтобы им можно было поручить какое то другое дело. Впрочем, кур и гусей нередко, а свиней, поросят и баранов всегда получали от крестьян в виде натурального оброка. Например, Я.П. Полонский пишет: «Из деревни... каждое лето пригоняли к бабушке на двор целое стадо баранов; из более отдаленных деревень... привозили целые мешки пряников, пух, сушеные грибы, каленые орехи и холсты» (66, с. 286 287). У Бартеневых «Крестьянские дворы... поставляли каждый двор по барану в нашу кухню...» (6, с. 60). Вообще помещичье хозяйство носило почти натуральный характер:
«За исключением свечей и говядины, да небольшого количества бакалейных товаров, все, начиная с сукна, полотна и столового белья и кончая всевозможной съестной провизией, было или домашним производством, или сбором с крестьян» (98, с. 39). Мясо засаливалось в бочках на солонину, птица замораживалась или из нее готовились полотки: птицу распластывали надвое, солили и подвяливали, храня ее так на погребах.
Однако не хлебом единым сыт человек. Довольно популярной забавой среди помещиков было держать на птичнике и других птиц. Например, у помещика Сербина «Обширный двор господского дома представлял оживленную картину, чрезвычайно заманчивую для детских глаз: посредине его разгуливал ручной журавль, забава дворовых мальчишек, постоянно воевавших с ним; павлин, распустив узорчатый хвост опахалом, шумел им в сладострастной дрожи перед павой; резкому его крику вторили звонкие и частые голоса цесарских кур; в клетках над балконом били отборные перепела» (21, с. 37). И уж непременной принадлежностью птичьего двора была голубятня.
На голубятне следует остановиться особо. Слишком распространенным в старой России было это явление. И не потому, что голубей ели: ели их только господа, а простой народ считал это за великий грех: ведь голубь – символ Духа Святого. Дело было в голубиной охоте, вероятно, самом распространенном развлечении в России.
Сегодня мы слова «охота», «охотник» понимаем только в одном, строго определенном смысле: любительская или профессиональная добыча с ружьем дикой птицы или зверя, а охотник – тот, кто занимается этим. Ну, еще можем сказать: «Мне охота (или неохота) делать то то или это то». В старой России язык был гораздо богаче, как, впрочем, богаче была и сама жизнь. Охотник – это был еще и доброволец, пошедший по своей охоте на какое либо дело, например, солдат, вызвавшийся в разведку. Но охотник – это еще и любитель чего либо, например, собирать грибы (охотник до грибов), разводить лошадей или посещать скачки (конский охотник) и так далее. Голубиная охота – это не стрельба голубей – она назвалась голубиной садкой, а разведение голубей, чтобы любоваться ими или гонять их. Соответственно, голубиная охота разделялась на водную (выведение новых пород декоративных голубей) и тонную. Гонные голуби разделялись на турманов и чистых, различающихся способом полета. Турманы, поднявшись высоко вверх, надают, переворачиваясь через крыло, голову или хвост. Чистые голуби поднимаются и опускаются кругами, вправо или влево, отчего различали голубей правиков и леваков. Выпустив правиков и размахивая шестиком с мочалом на конце, заставляли их подниматься высоко в небо, а когда они должны были начать спуск, выпускали леваков. В определенный момент обе стаи встречались, описывая круги в разные стороны. О популярности голубиной охоты, этой чисто русской забавы, говорит тот факт, что в Москве был на Остоженке трактир «Голубятня», специально для охотников до голубей, с огромной голубятней на крыше. Во второй половине XIX в. в Москве и Петербурге проходили особые конкурсы голубей с призами, влиявшие на цены на голубей, так что иена на редких серых турманов доходила до 400 рублей. Теперь понятно, что почти на каждом барском, купеческом или мещанском дворе была голубятня. Крестьянам было не до голубей. Помимо голубиной охоты, была в старой России весьма популярна и пташковая охота – ловля и содержание певчих птиц самых различных пород. Недаром в Москве был на Цветном бульваре «Охотничий» трактир, увешанный клетками с певчими птицами, куда можно было прийти со своими собаками и птицами. У дядюшки А.А. Фета «Около левого крыльца была устроена в уровень с верхней площадкой большая каменная платформа, набитая землей. В эту землю посажены были разнородные деревья и кустарники, образовавшие таким образом небольшую рощу. Все это пространство было обнесено легкою оградой и обтянуто проволочной сеткой и представляло большой птичник. Там в углу сеялась и рожь. По деревьям развешены были скворечники, наваливался хворост. Таким образом, в этом птичьем ковчеге проживали попарно и плодились, за исключением хищных, всевозможные птицы, начиная от перепелок и жаворонков до соловьев, скворцов и дроздов» (98, с. 87). У богатого помещика Сербина «На стенах залы и некоторых других комнат, а также на потолках и окнах висели клетки, числом до сотни, с птицами разных пород... Небольшая задняя комната, с сетчатою занавеской вместо двери, отведена была для канареек: там они плодились и множились, весело летая и неумолкаемо распевая» (21, с. 38).
Вполне естественно, что для хранения запасов муки и круп, мяса, масла, молочных скопов, полотков, рыбы, птицы, меда на усадьбе ставился амбар и погреба с ледниками для скоропортящейся провизии. Погреб представлял собой квадратную яму, накрытую двухскатной, засыпанной толстым слоем земли крышей. В конце зимы его забивали правильными, выколотыми в виде огромных кирпичей, глыбами льда, для чего специально наряжали крестьян на ближайшее озеро или реку. Лед засыпался толстым слоем опилок и соломы, а на ней хранили продукты.
Разумеется, на хозяйственном дворе усадьбы была и конюшня, а при ней каретник для экипажей. Иногда держали лошадей огромное количество: верховых, выездных и хозяйственных; например, по свидетельству П.И. Бартенева, в их городской (!) усадьбе на конюшне стояло 12 лошадей (6, с. 50). Очень много лошадей требовалось тем помещикам, кто занимался псовой охотой, а таковыми были почти все. Малорослых верховых лошадей заводили с определенного возраста и для детей: дворянин, не умеющий сидеть в седле, был нонсенсом; ведь почти все мальчики поступали в военную службу или шли учиться в кадетские корпуса с тем, чтобы идти на военную службу уже не юнкерами, а офицерами. Разумеется, при большом количестве лошадей требовалось и соответствующее число конюхов для ухода за ними, кучеров и форейторов для управления упряжками, стремянных для сопровождения ездивших верхом господ: поддержать стремя при посадке в седло, подержать лошадь спешившегося барина, барыни или барчат. Конюхи, кучера и стремянные были особой публикой в усадьбе: на конюшне пороли розгами провинившихся или попавших под горячую руку дворовых и крестьян, и исполняли эти функции именно те, кому по роду службы приходилось иметь дело с кнутом. Это были доверенные лица господ: ведь барин, снискавший нелюбовь своих крепостных, нередко в одиночку, только с кучером, уезжал по делам в лес, в поле или отправлялся в дальнюю поездку. Особенно стремянные часто были наперсниками своих господ и им иногда доверяли отчаянные и незаконные проделки: увезти смазливую жену соседа, украсть полюбившуюся чужую крепостную девку или чужого коня.
В каретнике стояли золоченые кареты для парадных выездов, громоздкие дормезы для дальней дороги, в которых можно было спать лежа, тарантасы также для дальних поездок, дрожки и коляски для ближних, линейки, долгуши или роспуски для поездок всей семьей в лес по грибы и таратайки для поездок в поле или на охоту, зимние возки и кибитки, крытые кожей или войлоком. Для их постройки и ремонта среди дворни нередко держали специального мастера, также именовавшегося каретником.
Разумеется, для водопоя всего этого немалого количества скота на дворе нужна была колода, огромное, долбленое из толстого древесного ствола корыто, и колодец, либо же для подвоза воды держали специальную водовозку с бочкой, поставленной на длинные дроги.
А коль скоро приходилось делать и официальные, парадные выезды, и выезды полуофициальные, то к каретам и коляскам нужны были выездные лакеи, и немало – целый букет. Букетом называли выездного лакея в ливрее, парике с косичкой и треуголке, огромного гайдука с висячими усами, в смушковой шапке со шлыком и длинной венгерке, и арапа в курточке, шароварах, опоясанного турецкой шалью и в чалме; да еще перед каретой бежали два скорохода в ливрейных куртках и с каскетками с перьями на головах. Шестерик лошадей при таких парадных выездах был в шорах, убранный перьями. Зато все видели, что барыня поехала в церковь – на соседнюю улицу. Если же выезжали запросто, например, с визитами, то иной раз даже не в карете на стоячих рессорах, а в купе – легкой лакированной двухместной карете, и скороходов не брали, а на запятках стояли только выездной лакей и гайдук, и лошадей было только четверик, без перьев, но в шорах (8, с. 42 43). Впрочем, это еще скромный выезд, в городе, где развернуться негде. Например, дед М.А. Дмитриева, живший в молодости широко и открыто, имел 12 гусар, сопровождавших его при поездках из города в деревню (31, с. 45).
Мало помещиков не держало охотничьих собак. Охота вообше была основным занятием бар. Подружейная охота с легавыми была не слишком популярна: не барское это дело бить ноги по болотам и лесам. Специфически дворянской была лихая псовая охота с борзыми и гончими собаками. Правильная псовая охота производилась только комплектной охотой, то есть набором собак и обслуживающего персонала, состоящим из 18 40 гончих с доезжачим и двумя тремя выжлятниками и пятнадцатью двадцатью сворами борзых, по 3 4 собаки в своре, с охотниками или борзятниками. Стремянный вел барскую свору, а начальником и распорядителем такой охоты был ловчий. Вариантов такой охоты на зайцев или красную дичь – лис и волков, – было довольно много, по времени года и местности, и описание их – не наше дело; добавим только, что иногда для охоты в лесных крепях выгоняли кричан – крестьян, криком и стуком выгонявших зверя из зарослей на открытое место, где по нему спускали собак. Вся эта армия с быстрыми верховыми лошадьми, одетая в специальные охотничьи костюмы (чекмени и архалуки), вместе с десятками собак содержалась на барский, а точнее, на крестьянский счет. Охотников, державших по бедности несколько борзых собак за неимением гончих, презрительно именовали мелкотравчатыми, они присоединялись к богатым охотам и нередко служили предметом издевательств и шуток богатых собратьев. На такие охоты выезжали иногда в дальние (отъезжие) поля на несколько дней и даже недель, целыми таборами, с шатрами, прислугой и провизией, гостя по 2 3 дня у соседей. Вот описание такой охоты, сделанное автором ХК в., знатоком этого дела, Дриянским. «...Глазам моим предстали три огромные фуры, такой емкости и величины, что каждая из них способна была поглотить самую многочисленную семью правоверного Кутуфты.
Одна из этих громад была на рессорах, длиннее прочих, и по множеству круглых окошек, прорезанных в обоих боках кузова, являла собой собачью колесницу. Кроме этих великанов экипажной породы, под сенью их стояли дрожки и другие крытые экипажи и, сверх того, смиренные русские телеги, вокруг которых, пятками и десятками, стояло около шестидесяти лошадей.
Обрамленная с обеих сторон двумя отрогами леса, площадка вдавалась мысом в непроницаемую кущу ельника, под сенью которого белели две палатки, а подле них несколько шалашей, наскоро устроенных из ветвей, соломы, попон и войлоков.
Одно из пепелищ было обставлено треножниками, кастрюлями, котлищами, ящиками, самоварами и прочими кухмистерскими принадлежностями; кроме того, в разных местах было постлано множество соломы, на которой валялись борзые...». (32, с. 27). «Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументами. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями. Все они окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти». (32, с. 34). «В Асоргинских до обеда мы еще затравили одного волка и двух лисиц. И ровно в час за полдень жители Клинского, все, от мала до велика, выбежали за околицу встречать наш поезд. С гордым и веселым видом, с бубенцами, свистками и песнями вступили удалые охотники в деревню, обвешанные богатой добычей.
У новой и просторной на вид избы стояли походные брики, а на крылечке – люди и повара, ожидавшие нашего возвращения». (32, с. 42).
Псовая охота была горячим делом и в бешеной скачке по полям и оврагам, среди густого кустарника и редколесья сравнивались и крепостной псарь, и его господин. Иной раз ловчий мог пустить в зазевавшегося барина матерком, и это в вину не ставилось. Ведь вместе охотились, вместе мерзли и мокли, вместе ели и пили у костра, вместе могли сломить голову в буераках, полетев стремглав вместе с конем в обрыв. Зато псари и были самыми преданными слугами и не столько конюшня, сколько псарня служила местом жестоких расправ с ослушниками, а витой ременный арапник псаря с успехом заменял розги. Стремянные, ловчие, доезжачие служили телохранителями своих господ и исполнителями их проделок. Отца тургеневского однодворца Овсянникова, свободного от телесных наказаний, выпорол по приказанию дедушки рассказчика именно его ловчий, за то, что дедушка оттягал у однодворцев землю, а Овсянников не стерпел и подал в суд.
Если воронежский или орловский степной помещик занимался разведением лошадей, то при усадьбе был и конный завод с варками для содержания лошадей, отделениями для жеребых кобыл и стригунов – молодых жеребят.
Богатые и предприимчивые помещики иногда устраивали при своих усадьбах «заводы» – производственные помещения со вспомогательными постройками и конторами, предназначенные главным образом для переработки полученной в имении продукции: хлеба (винокуренные заводы: в России дворянство обладало монопольным правом на винокурение), картофеля (крахмальные и паточные заводы), льна, пеньки и шерсти (ткацкие, канатные, суконные фабрики), кожевенные, кирпичные заводы. Например, богатейший вологодский помещик (полторы тысячи душ в начале XIX в., более 2 000 в его середине), Межаков имел два собственных винокуренных завода и участвовал в заводе своего зятя князя Засекина в Ярославской губернии, у него были заводы конский и черепичный, а, кроме того, Межаков занимался откупами по винному, соляному и ямскому делу (2, с. 9). Не следует думать, что помещики только и занимались балами и псовой охотой: это были главные, но не единственные занятия благородного дворянства.
Разумеется, при любой усадьбе должны были находиться и плодовый сад, и огород для нужд барского стола. Для этого были свои дворовые – садовник с одним двумя помощниками, огородник и бабы для черных работ на огороде. Например, в городской(!) усадьбе бабушки Я.П. Полонского, в губернском, по тем временам довольно большом городе Рязани «Одно окно из девичьей выходило на огород и на соседний флигелек, а окно из детской выходило на двор с собачьей конурой, где жил Орелка и лаял, когда мы летом проходили в калитку сада. В саду направо была куртинка, обставленная высокими липами, и баня, а налево были гряды с бобами, горохом, капустой и иными овощами. Дорожка, которая шла от калитки, перекрещивала другую дорожку. Налево росли вишни, направо колючие кустики крыжовника и виден был покачнувшийся дощатый забор соседей» (66, с. 273). Обычно обширные сады представляли собой многочисленные насаждения смородины и крыжовника, дополнявшиеся шпалерами яблонь и вишенья. Однако многие богатые помещики содержали при садах оранжереи с померанцевыми и лимонными деревьями и фунтовые сараи – особые помещения для выращивания груш бергамотов, персиков, дынь, а то и ананасов, правда, мелких и сухих. У графов Олсуфьевых в их семидесятинной усадьбе «Была оранжерея персиков, другая с пальмами и тропическими растениями, одна теплица с орхидеями, одна с камелиями, одна с азалиями, одна с рододендронами и еще огромный зимний сад, около дома, который был не менее 12 15 аршин высоты и где аорокарий был так высок, что пробил стеклянную крышу над собой... Был помимо оранжерей, знаменитых на всю Москву, огромный фунтовой сарай с чудными шпанскими вишнями» (46, с. 256, 262). Ну, понятно же, что без араукарии, австралийского хвойного дерева, жить никак нельзя. Мужику без хлеба можно, а барину без араукарии – нет. Впрочем, такие изош ренные формы садоводства свойственны в основном XIX в.: в старые времена таких затей не водилось. Однако же и у упомянутого помещика дельца Межакова под Вологдой (!) были оранжерея и ананасная и винофадная теплицы, для ухода за которыми в 1808 г. был приглашен из Петербурга иностранец Иоганн Ренненсберг (2, с. 10 11).
Сад обычно переходил в парк с аллеями берез, лип, кленов, дубов, елей, иногда подстриженных в форме пирамид, шаров и кубов, с куртинами сиреней, жасмина, с расчищенными и плотно убитыми дорожками, с беседкой в нем. У Олсуфьевых в Москве был парк «...На подобие маленького Версаля. У нас в саду были у каждого любимые места, были скамейки, называемые: le salon vert (зеленая гостиная – Л.Б.), длинная полукругом скамейка, на 'которой свободно могли сесть 15, если не 20 человек, было Катринру (Catherinru), где мы летом каждое утро учились, 3 скамейки с круглым столом под большими липами. Наш сад был почти весь липовый, была только большая береза, несколько больших сосен, 2 большие высокие пихты, которые были старше лип – и один большой пирамидальный тополь, который даже не завертывали в рогожу на зиму» (46, с. 262). Помещик Кривцов, поселившийся «в чистой и голой степи с маленькою речкой», украсил кирсановскую степь «изящною усадьбою, совершенно в европейском вкусе, не похожею на окружающие помещичьи поселения. Дом был большой и удобный..., были примыкающие к нему оранжереи и теплицы. Вокруг дома с отменным вкусом был разбит большой английский парк, среди которого возвышалась красивая, англосаксонской архитектуры башня, где помещались приезжие гости» (101, с. 101). Советскому наркому Чичерину принадлежало известное имение Караул, купленное в 1837 г. отцом предка видного большевистского деятеля, не менее известного либерального деятеля XIX в., Б.Н. Чичерина. «Затем отец повел нас в сад по березовой аллее, идущей от церкви на протяжении полуверсты, с расположенными по обеим сторонам куртинами плодовых деревьев. В конце аллеи, отделенная от нее вишняком, примыкала прелестная роща, тогда еще молодая, из самых разнообразных деревьев – дубов, кленов, лип, берез, вязов, ильмов, с разбросанным между ними цветущим шиповником. От дома же к березовой аллее, сообразно с вкусом того времени, шли в разных направлениях стриженые липовые аллеи, украшенные кое где цветниками. Вокруг дома цвело множество алых и белых роз...» (101, с. 115). Такие помещичьи парки нередко украшались скульптурой и вазонами. Так, вологодский богач помещик A.M. Межаков заключил договор с московским скульптором И.А. Фохтом на поставку за 650 рублей в Вологду двух канделябров «для подсвечников величиною соответственно месту для сада, гипсовые, Аполлона Бельведерского в колоссальном виде, 4 аршинного, Флору Фарнеазскую в рост обыкновенного человека, Венеру Медицею такой же величины, сделать по данному рисунку 2 аттические вазы, каждая в 2 1/2 аршина и 2 кариатиды такой же меры» (2, с. 10).
Мало помещиков не держало своей пасеки, хотя бы с несколькими колодками пчел. Здесь нужно пояснить, что старинное бортничество, то есть сбор меда и воска диких пчел в специальных бортных ухожьях, в барских лесах к XVIII в. повывелся: леса стали вырубать. Традиционно пчел на пасеках или пчельнях держали в липовых колодах, выдолбленных из толстого обрубка липы, с прорезанным в нем летком. При сборе меда приходилось вырезать соты вместе с содержимым, подвергая пчелиную семью угрозе гибели. Поэтому уже в XVIII в. появились многочисленные проекты ульев на несколько семей, с вынимающимися рамками с сотами. Многие хозяйственные помещики сами конструировали такие ульи, добиваясь значительных успехов. Мед и воск не только использовали для собственных нужд, но это был и важный предмет торговли, дававший приличную прибыль. Поэтому пасеки держали под присмотром, где нибудь за усадьбой, возле огорода и сада, отчего получалась дополнительная польза: пчелы опыляли плодовые деревья. Разумеется, при пасеке был омшанник – утепленное помещение, чаше в виде рубленной бревенчатой полуземлянки, для зимнего хранения пчел. Впрочем, мед, как и баранов и гусей, обычно поставляли барину крестьяне в виде натурального оброка.
Усадьбы обыкновенно старались ставить при реке, пруде, озере, чтобы поблизости была вода. В степных районах в крайнем случае рыли несколько или хотя бы одну сажалку – искусственный большой пруд, наполнявшийся талыми и дождевыми водами или даже подземными ключами, если удавалось до них дорыться. Сажалки использовали для водопоя скота, для стирки, а, главным образом, для разведения рыбы. Там, где были рыбные реки и озера, помещики среди дворовых держали и несколько рыбаков, ловивших рыбу, разумеется, не удочками, а сетями, бреднями или большими неводами. Рыба получше опять таки шла к барскому столу, а мелочь отдавалась в застольную для дворовых. Здесь вновь необходимо отступление: лучшей рыбой, как и сейчас, считалась красная рыба. Однако сейчас красной рыбой считают ту, у которой красное мясо – дальневосточного лосося (кету, горбушу); в те времена кетой и горбушей камчадалы кормили собак. В давние времена, когда в России еще не было каскадов электростанций и она была богата рыбой, красной считались осетр, белуга, белорыбица, севрюга и шип; к ним примыкала семга, которая, однако, в помещичьих реках не водилась. Зато красной икры они, бедняги, вообще не знали: перевозка ее с Дальнего Востока была невозможна, да и там ее некому было добывать