II
Гарусов провел скверную ночь. Накануне он узнал о "засылке" своих
рабочих к казакам. Это его взбесило. Скверно было то, что затеяли эту
"засылку" свои же заводские рабочие, а не деревенские. Старик рвал и метал,
а взять было не с кого. Конечно, он мог бы разыскать виноватых и примерно
их наказать, но лиха беда в том, что он сам начинал побаиваться. А что,
ежели и в самом деле казачишки подымутся, да пристанут к ним воровские люди
со всех сторон, да башкиришки, да слобожане с заводскими? Это будет почище
монастырской дубинщины, от которой игумен Моисей еле жив ушел. Так думал и
передумывал Гарусов, и, как ни думал, все выходило плохо. Ни игумен Моисей,
ни воевода Чушкин ничего не понимали, потому что надеялись - один на свои
каменные монастырские стены, а другой на воинскую опору. Вот Баламутские
заводы открыты на все четыре стороны, и не на что было надеяться, а
поднимутся свои же работники и приколют. Работа тяжелая, народ непривычный
- только ждут случая.
Жил Гарусов в деревянном одноэтажном доме, выстроенном из кондового
леса. В низеньких комнатах и зиму и лето было натоплено, как в бане. Жена с
детьми занимала две задние комнаты, а Гарусов четыре остальные, то есть в
них помещалась и контора, и касса, и четыре заводских писчика, подводивших
заводские книги. Строгий был человек Гарусов, и весь дом походил на тюрьму,
в которой без его ведома никто не смел дохнуть. Особенно доставалось
старухе жене, женщине простой, всего боявшейся, а пуще всего своего мужа.
Она вышла замуж еще в то время, когда Гарусов был простым гуртовщиком и
гонял из степи баранов. Как говорила стоустая молва, он и жить пошел с
того, что зарезал в степи какого-то богатого киргиза. Он сейчас же бросил
свои гурты, высмотрел угодливое местечко в верховьях Яровой, арендовал его
у монастыря и поставил первую домну. Дело быстро пошло в ход, благо в
чугуне и железе везде была нужда, а тут руды сколько хочешь, лесу тоже,
воды тоже. Лет через пять присмотрел Гарусов медную руду и завел новый
промысел, который оправдал себя лучше железного. Все горе выходило из-за
рабочих. Ядро заводского населения сложилось из беглых с других уральских
горных заводов, а к ним пристали "расейские" выходцы, бежавшие с Поволжья,
с Керженца, с Беломорья. Почти все уральские заводчики были раскольники, и
население всех заводов складывалось приблизительно одинаково. Но дело росло
быстро, а своих рук не хватало. Приходилось набирать рабочих со стороны, а
это для Гарусова было нож острый. Во-первых, кругом складывались
православные села и деревни, а во-вторых, народ был непривычный к огненной
работе. Вербовались рабочие задатками, причем получалась неуловимая кабала.
Гарусов изучил это еще в степи, где опутывал задатками киргизов и калмыков.
Не один раз слободские бунтовали, и Гарусову приходилось усмирять их при
помощи воинской команды, высылаемой на подмогу из Усторожья
доброхотом-воеводой, с которым у Гарусова были свои дела.
Так дело шло не один десяток лет. Гарусов все богател, и чем делался
богаче, тем сильнее его охватывала жадность. Рабочих он буквально морил на
тяжелой горной работе и не знал пощады ослушникам, которых казнил самым
жестоким образом: батожья, кнут, застенок - все шло в ход.
Слухи о занимавшейся смуте на Яике подняли в душе Гарусова
воспоминания о прошлых заводских бунтах. Долго ли до греха: народ дикий,
рад случаю... Всю ночь он промучился и поднялся на ноги чем свет. Приказчик
уже ждал в конторе.
- Ну, что нового? - спросил Гарусов.
- Нового, слава богу, ничего нет, Тарас Григорьич... Стороной я
кое-што вызнал. А между прочим, пустяки болтают разные бродяги... Не надо
им давать веры...
- Ну, это уж я знаю... А бродягам я покажу...
Приказчик сразу увидел, что Гарусов ступил левой ногой, и молчал,
выжидая приказаний. Старик прошелся несколько раз по конторе, посмотрел в
окно на двор, зевнул и нахмурился. Дома он ходил на мужицкий лад, в одной
рубахе и босиком. Да и по своим делам тоже разъезжал мужичком. Летом
одевался в кафтан, а зимой в простой полушубок. Любил Гарусов и помудрить в
другой раз. Пристанет к какому-нибудь обозу на дороге и попросит довезти
даром или разыграет комедию где-нибудь на постоялом дворе. Все знали эти
выходки богатея-заводчика и все-таки попадались впросак, а Гарусов этим
путем вызнавал все, что ему нужно было и чего он не мог бы узнать ни за
какие деньги. Главное, он умел неожиданно являться там, где его совсем не
ждали, и наводил на всех страх. Да и дома никто не знал, что у него на уме
и куда он собирается. Услужливая молва говорила, что Гарусов знается с
нечистым и может зараз в нескольких местах объявляться.
Накинув заплатанный кафтанишко, Гарусов отправился сначала на фабрику.
Приказчик едва поспевал за ним, - очень уж легок был старик на ногу.
Дорогой он несколько раз встряхивал головой, что не сулило добра. Скверная
примета, которую все знали. С фабрики выходила ночная смена, когда они
подошли к воротам. Рабочие шарахнулись, когда завидели грозного старика, но
он прошел мимо, никого не тронув. Но не успел он пройти ворота, как сторож
за его спиной махнул шестом, - условленный знак для всех рабочих. Гарусов
оглянулся как раз в этот момент, и сторож обомлел.
- В подвал! - коротко сказал Гарусов. - Там ему покажут, как надо
палками-то размахивать!
Повторять приказание было не нужно, и сторож моментально исчез.
Гарусов окончательно нахмурился. Ему сегодня казалось все как-то не так, и
он только встряхивал головой. Ах, никому нельзя верить: все продадут ни за
грош, продадут да еще ногой придавят. Черною тучею прошел Гарусов по своим
фабрикам и только мельком вглядывался в некоторых рабочих, которые казались
ему особенно подозрительными. Но придраться решительно было не к чему:
работа шла на отличку, точно назло. Завидев работавшего у горна Арефу,
Гарусов остановился, тряхнул головой и точно обронил роковое слово:
- В медную гору...
Арефа даже побелел весь, когда услыхал роковой приказ. Работа в медном
руднике являлась своего рода домашней каторгой, и туда посылали только за
особые вины.
- Ты у меня узнаешь, как у каменного попа едят железные просвиры, -
проговорил Гарусов безмолвствовавшему несчастному дьячку.
Арефа что-то хотел сказать в свое оправдание, хотел взмолиться
истошным голосом и пасть в ноги, но заводские пристава уже волокли его
прямо в кузницу, где сейчас же были надеты на него железные "поручни" и
"поножни" и заклепаны. Так отправляли всех в медную гору... Дьячок только в
кузнице немного опомнился и понял, что Гарусов принял его за "шпына", то
есть за подосланного игуменом Моисеем шпиона, а его жалобы на игумена - за
прелестные речи, чтобы отвести глаза. Гарусов, несомненно, стороной уже
знал о поносных словах, которые говорились рабочими, его же двоеданами, и
завинил дьячка, чтобы хоть на ком-нибудь сорвать сердце.
Повезли Арефу в медный рудник, нимало не медля, под строгим надзором,
как разбойника. Старик сидел в телеге и громко молился "иже о Христе
юродивому Прокопию", спасавшему его от стольких бед.
- Не от себя лютует Тарас Григорьич, а по дьявольскому наущению, как и
игумен Моисей, - выкрикивал Арефа. - Не сердитую я на ихнюю темноту и
ослепление... Воздай им, господи, добром за зло, а мои худые слезы видит
один Прокопий преподобный.
- Закаркала ворона, - ворчали на дьячка провожатые, давая ему
подзатыльники.
И здоровенные эти двоеданы, а руки - как железные. Арефа думал, что и
жив не доедет до рудника. Помолчит-помолчит и опять давай молиться вслух, а
двоеданы давай колотить его. Остановят лошадь, снимут его с телеги и бьют,
пока Арефа кричит и выкликает на все голоса. Совсем озверел заводский
народ... Положат потом Арефу замертво на телегу и сами же начнут
жаловаться:
- Замаялись мы с тобой, воронье пугало!.. Из сил выбились... Замолчи,
окаянный!
- По слепоте вашей приемлю раны...
- Ты опять разговаривать, шпын?
Провожатые удивлялись только одному, что очень уж живуч дьячок, -
такой маленький да дохлый, а ничего ему не делается. Привезли они его на
рудник пласт пластом и долго жаловались смотрителю, что замучил их дьячок
дорогой, а теперь вот притворился, накинул на себя черную немочь и только
глазами моргает.
Медный рудник спрятался совсем в горах, на лесном безлюдье. Руда была
найдена в "отбочине", на левом берегу Яровой, которая здесь выбивалась из
гор маленькой речкой. Обрадовалось сердце Арефы, когда он увидел родную
реку, которая отсюда скатывалась под самый Прокопьевский монастырь и дальше
в "орду". Рудничное строение облегло отбочину горбатыми крышами. Стояли
одни казармы, такая же контора-казарма и ряд шахт. Весь берег Яровой был
завален пустою породой, которую добывали из шахт, - свежедобытая земля так
и желтела. Рабочих было мало видно: все в шахте. А наверху копошились одни
откатчики да отвальщики. И казармы здесь были устроены по-тюремному - из
толстых бревен, с крохотными оконцами, едва руку просунуть, с толстыми
дверями и высоким тыном кругом. Смотритель даже не взглянул на нового
рабочего, а только мотнул головой, чтобы сволокли его в казарму, пока
"оклемается". Видал он таких представленных...
Опять Арефа очутился в узилище, - это было четвертое по счету. Томился
он в затворе монастырском у игумена Моисея, потом сидел в Усторожье у
воеводы Полуекта Степаныча, потом на Баламутском заводе, а теперь попал в
рудниковую тюрьму. И все напрасно... Любя господь наказует, и нужно любя
терпеть. Очень уж больно дорогой двоеданы проклятые колотили: места живого
не оставили. Прилег Арефа на соломку, сотворил молитву и восплакал. Лежит,
молится и плачет.
- Ты это о чем, человече? - послышался голос из темноты.
Арефа думал, что он один, и испугался. В тюрьме было совершенно темно,
и он ничего не мог разглядеть.
- Кто жив человек? - спросил он, обрадовавшись в следующий момент
живому человечьему голосу.
- А ты кто?
- Я по злобе игумена Моисея... Да ты иди поближе, зачем спрятался?
В ответ грянула тяжелая железная цепь и послышался стон. Арефа понял
все и ощупью пошел на этот стон. В самом углу к стене был прикован на цепь
какой-то мужик. Он лежал на гнилой соломе и не мог подняться. Он и говорил
плохо. Присел около него Арефа, ощупал больного и только покачал головой: в
чем душа держится. Левая рука вывернута в плече, правая нога плеть плетью,
а спина, как решето.
- Из бегунов я, - тяжело шептал несчастный. - Три раза из рудника
убегал, ну, и попал в лапы приставам. Чуть душу не вытрясли...
- Плохо твое дело, милаш! - жалел дьячок, потряхивая своими железами.
- Кабы сила-мочь, так я бы травкой тебя попользовал. Есть такие в степи
пользительные травки от убоя, от раны, ото всякой лихой болести... Да вот
под руками ничего нет.
- Тошнехонько мне... под сердце подкатывает... Прибрал бы
господь-батюшка поскорее, а то моченьки не стало... Я из слободских, из
Черного Яру... женишка осталась, ребятенки... вся худоба... к ним урваться
хотел, а меня в горах и пымали...
- Не из двоедан, значит? - обрадовался Арефа.
- Православный... От дубинщины бежал из-под самого монастыря, да в
лапы к Гарусову и попал. Все одно помирать: в медной горе али здесь на
цепи... Живым и ты не уйдешь. В горе-то к тачке на цепь прикуют... Может,
ты счастливее меня будешь... вырвешься как ни на есть отседова... так в
Черном Яру повидай мою-то женишку... скажи ей поклончик... а ребятенки...
ну, на миру сиротами вырастут: сирота растет - миру работник.
- Как тебя звать-то, милаш?
- Трофимом... В Черном Яру скажут...
Дольше больной говорить не мог, охваченный тяжелым забытьем. Он начал
бредить, метался и все поминал свою жену... Арефу даже слеза прошибла, а
помочь нечем. Он оборвал полу своего дьячковского подрясника, помочил ее в
воде и обвязал ею горячую голову больного. Тот на мгновенье приходил в себя
и начинал неистово ругать Гарусова.
- Погоди, отольются медведю коровьи слезы!.. Будет ему кровь нашу
пить... по колен в нашей крови ходить... Вот побегут казаки с Яика да орда
из степи подвалит, по камушку все заводы разнесут. Я-то не доживу, а ты
увидишь, как тряхнут заводами, и монастырем, и Усторожьем. К казакам и
заводчина пристанет и наши крестьяне... Огонь... дым...
Арефа просидел над больным целый день и громко молился. Под утро
Трофим как будто стишал, а потом попросил воды. Арефа подал ему деревянную
чашку, но не нужно было уже ни воды, ни лекарств...
- Помяни, господи, новопреставленного раба твоего Трофима, - молился
Арефа, стоя на коленях... - Прости ему вольные и невольные прегрешения,
вся, яже содеял ведением и неведением, яже словом, яже помышлением.
Затем он проговорил молитву на исход души и благословил усопшего
узника, в мире раба божьего Трофима, а потом громко наизусть принялся
читать заупокойный канон о единоумершем. Службу церковную он знал наизусть,
потому что по-печатному разбирал с грехом пополам, за что много претерпел и
от своего попа Мирона, и от покойного игумена Поликарпа.
Рудниковые пристава нашли дьячка у покойника и еще раз обругали его, а
затем поволокли в медную гору, в наряд. Упало дьячковское сердце, когда его
посадили в большую деревянную бадью и начали опускать в шахту. Он со страху
закрыл глаза и громко читал канон преподобному Прокопию: точно сама земля
разверзлась и поглощала его грешное дьячковское тело черной пастью. Где-то
гудела вода, скрипели насосы, и бадья летела все вниз со своей живою
добычей. Но вот в глубине мелькнул живой огонек, и взыграло дьячковское
сердце: жив господь, и жив дьячок Арефа. По дороге попалась другая бадья,
которая шла наверх с рудой. Но вот и дно шахты. Бадья остановилась. Двое
рабочих поддержали ее и помогли дьячку вылезти.
- Трофим приказал долго жить, братцы, - сказал Арефа. - Под утро
кончился, сердяга...
Рудниковые молча сняли шапки и молча перекрестились. Они с удивлением
разглядывали дьячка.
- Да ты откелева взялся-то, мил человек?
- А я из монастырской слободы, яже в Сибирстей стране, у
Прокопьевского монастыря... По злобе игумна Моисея...
Его поволокли куда-то в боковую шахту, и там кузнец расковал его...
Все равно отсюда не убежишь, а работать в железах неспособно. Возблагодарил
Арефа бога, что опять мог двигать руками и ногами, а его уже повели в
наряд. Идти пришлось по темной боковой шахте, укрепленной лиственничными
плахами. Везде сочилась вода и пахло прелым деревом. Так привели его в
забой, где добывали медную руду кайлами и ломами. Работа, пожалуй, и
нетрудная, кабы не глухой воздух. Да и жарко при этом... С дьячка катился
пот градом, когда он проработал первую смену.
III