Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Охонины брови
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Охонины брови
Повесть
-----------------------------------------------------------------------
Мамин-Сибиряк Д.Н. Повести; Рассказы, Очерки.
М.: Моск. рабочий, 1983.
OCR & SpellCheck: Zmiy ( zmiy@inbox.ru), 24 июля 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
Часть первая
I
В нижней клети усторожской судной избы сидели вместе башкир-переметчик
Аблай, слепец Брехун, беломестный казак Тимошка Белоус и дьячок из Служней
слободы Прокопьевского монастыря Арефа. Попали они вместе благодаря
большому судному делу, которое вершилось сейчас в Усторожье воеводой
Полуектом Степанычем Чушкиным. А дело было не маленькое. Бунтовали
крестьяне громадной монастырской вотчины. Узники прикованы были на один
железный прут. Так их водили и на допрос к воеводе.
- Имею большую причину от игумена Моисея, - жаловался дьячок Арефа
товарищам по несчастью. - Нещадно он бил меня шелепами*... А еще измором
морил на всякой своей монастырской работе. Яко лев рыкающий, забрался в
нашу святую обитель... Новшества везде завел, с огнепальною яростию работы
египетские вменил... Лютует над своею монастырскою братией и над
крестьянами.
______________
* Шелепы - мешки с песком. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
- И долютовал, - отвечал слепец Брехун. - Как крестьяне подступили к
монастырю, игумен спрятался у себя в келье... Не поглянулось, как с вилами
да с дрекольем наступали, а быть бы бычку на веревочке.
- Жив смерти боится, - угнетенно соглашался Арефа и тяжко вздыхал.
- А тебя-то он за што изживал?
- Немощь у меня, Брехун.
- Насчет Дивьей обители, што ли? - ядовито спрашивал Брехун. - Может,
дьячиха нажалилась отцу игумену...
- Тоже и сказал человек! Статочное ли это дело про Дивью обитель такие
словеса изрыгать?
Слепец Брехун любил подтрунить над дьячком: надо же было как-нибудь
коротать долгое тюремное время.
- Немощь у меня к зелену вину, - объяснял дьячок, - а соблазн везде...
Своя монастырская братия стомаха ради и частых недуг вкушает, а потом поп
Мирон в Служней слободе, казаки из слобод, воинские люди... Ох, великое
искушение, ежели человек слабеет!.. Ну, игумен Моисей и истязал меня
многажды...
- И шелепами, и плетями, и батожьем?
- Всячески... Он и на попов не очень-то глядит, чуть што, сейчас
отправит на конюшенный двор, а там разговоры короткие. Раньше игумен Моисей
в Тобольске происходил служение, белым попом был. Ну, а разъярится, так
необыкновенную скорость на руку оказывал... Так и попадью свою уходил: за
обедом костью говяжьей ее зашиб, как сказывают. Вот после этого он и принял
на себя иноческий чин... На великой реке Оби остяков крестил, монастырь
поставил, а потом к нам попал, да под духовные штаты и угодил. Вотчина
монастырская огромадная: близко ста тыщ десятин земли, на них девять
деревень, да четыре поселка, да шесть заимок, а еще лесу не считано, да
хмелевые угодья, да три рыбных озера, да двои рыбные пески в низовье
Яровой... Свои четыре мельницы было, кожевня, свешная, а в городах везде
подворья. Одного сена ставили больше двунадесять тыщ копен... Монастырских
крестьян близко трех тыщ податных душ состояло и одного оброка тыщу рублей
каждогодно приносили. Процветал наш Прокопьевский монастырь, кабы не новые
духовные штаты: все ограничили сразу - и землю, и крестьян, и всякое прочее
угодье. Вот игумен-то Моисей и лютует... Приехал он на большое, а вышло
маленькое. А монастырь ограничили, чети* не оставили, а тут еще перед
самыми штатами дубинщина ваша. Меня же прицепили к ней неповинно.
______________
* Четь - четверть. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
- Сказывай! - недоверчиво ворчал Брехун. - Вы больно умны с
игуменом-то, а другие одурели для вас. Какой крестьянин без земли, а земля
божья... Государский указ монахи скрыли. Кабы не воевода Полуехт Степаныч,
так тряхнули бы вашим монастырем. Погоди, еще тряхнут.
- Нечем трясти-то, коли все отняли.
- Щука умерла, а зубы остались.
Худенькое и сморщенное лицо Арефы с козлиною бородкой во время
разговора все подергивалось, точно сейчас под кожей у него были натянуты
нитки. Сгорбленный и худой, он казался старше своих лет, но это только
казалось, а в действительности это был очень сильный мужчина, поднимавший
одною рукой семь пудов. Синий подрясник из домашней крашенины придавал ему
вид отшельника. Желтые волосы были заплетены в две жиденьких косички,
постоянно вылезавших из-под высокого стоячего воротника подрясника. Слепец
Брехун, потерявший глаза еще во время второго башкирского бунта, когда по
Зауралью проходили воровские башкирские шайки под предводительством Пепени,
Майдары и Тулкучуры, являлся полною противоположностью "мухортого" дьячка.
Это был плотный, совсем лысый старик с неподвижным лицом, как у всех
слепцов. Он был в одной холщовой рубахе и таких же портах. Дьячок Арефа и
слепец Брехун вели между собой долгие разговоры, причем первый рассказывал
больше про свой монастырь, а Брехун вспоминал свои скитанья по Зауралью и
Оренбургской степи.
- Бывал я и в степе, - задумчиво говорил дьячок. - С благословения
прежнего игумена Поликарпа ездил на рыбные ловли и по степную соль на озеро
Ургач. А все домой тянет: не могу без Служней слободы жить.
- Как цепная собака без своей конуры?
- Тянет меня и сейчас: хоть бы одним глазком поглядел, што делается
там... Одной-то дьячихе моей трудненько управляться. Тоже и пашенка есть, и
скотинка, и огород, - по женскому делу весьма трудно за всем углядеть. Одна
надежа на нашего заступника Прокопия, иже о Христе юродивого: все за ним
сидим, как тараканы за печью. Орда-то прежде частенько-таки набегала на
монастырскую вотчину, - домишки сожгут, а людей поколют или в полон
возьмут. Не можно было ущититься, а спасал все он же, преподобный Прокопий.
Великая сила ему дана на всю сибирскую сторону. Восьмого иулия монастырь
празднует, и торжок бывает в нашей слободе, так и называется -
прокопьевский торжок.
- Прокопьев-то день по всей Сибири прошел, - объяснял Брехун, -
крестьяны по всем местам его весьма уважают.
В этих беседах не принимали участия только башкир Аблай и казак
Белоус. Первый, правда, по вечерам затягивал свои унылые башкирские песни
про старшину Сеита или Алдар-бая. Это пение походило на протяжный волчий
вой и нагоняло на всех страшную тоску. Подземелье, где сидели узники,
выходило на божий свет всего одним оконцем, обрешеченным железом. Слабая
полоса света не освещала и четвертой части подземелья. Особенно трудно было
ночью, когда узники укладывались вповалку на земляной пол и каждое движение
во сне сопровождалось лязгом железа. Другим неудобством было то, что рядом
с этим подземельем находилась воеводская "заплечная", где снимали показания
с провинившихся. Работа начиналась с раннего утра, и слышно было, как
хрустели кости на дыбе, а палачиный кнут резал живое человеческое тело.
Мертвая тишина оглашалась отчаянными воплями, хрипением и визгами, как
визжит железо под пилой.
- Ох, горе душам нашим! - вздыхал Арефа, съеживался и шептал молитву.
- Што, не глянется? - смеялся Брехун. - Это, видно, получше будет
ваших монастырских шелепов... Воевода Полуехт Степаныч тешит свою душеньку,
а катом* у него башкир Кильмяк - такая собака, што не приведи бог во сне
увидать... С одного раза может убить человека, когда расстервенится. Кнутом
наказали душ пятнадцать за дубинщину, а другим ноздри повырывали... И
игумен вместе с ним: все, слышь, прибавки просит. Тоже с Баламутских
заводов сам Гарусов наезжал: у него с Полуехтом-то Степанычем рука руку
моет.
______________
* Кат - палач. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
- Слышь, как резанул опять Кильмяк?.. Батюшки-светы, преподобный
Прокопий! - молился вслух Арефа, прислушиваясь к заплечной работе. - Што же
это будет такое? Душеньку вынули...
Молчал один Белоус, хотя ему приходилось больше всех бояться кровавой
работы Кильмяка. Это был важный преступник, попавшийся с поличным, и
разлакомившийся кровавою расправою воевода приберегал его на закуску. Все
остальные содержались по оговору или по подозрению, а дьячок Арефа
представлен был самим грозным игуменом Моисеем, как зачинщик и
подстрекатель крестьянского бунта. Белоуса уже два раза выводили на допрос,
и два раза его приносили с допроса замертво и в таком виде приковывали к
пруту. Он дней по пяти не мог подняться на ноги, и Арефа залечивал раны на
спине его хлебным мякишем. Искусный был дьячок и слыл за колдуна.
Узники содержались давно, а Белоус не сказал и десяти слов. Его
молчание было нарушено только раз, именно утром, когда в оконце узникам
подавали еду, то есть несколько ломтей ржаного хлеба с луком. В это утро,
вместо усатой солдатской рожи, в оконце показалось румяное девичье лицо.
- Здесь батя? - спрашивал девичий голос, перехваченный слезами.
- Охонюшка, милая... да тебя ли я вижу, свет мой ясный! - откликнулся
Арефа, подходя к оконцу. - Да как в город-то попала, родная?
- Матушка прислала, батя... Горюет она по тебе, а тут поп Мирон
наклался в город ехать, вот матушка и прислала меня проведать тебя. Слезьми
вся изошла матушка-то...
- Да как же ты, Охонюшка, в чужом-то месте не боишься?
- А мы на монастырском подворье встали, батя... Ловко там. Монашек
Гермоген там же... Он еще не монашек, а на послушанье.
- Какой Гермоген, Охонюшка? Чего-то ровно такого не упомню в
Прокопьевском... Разве пришлый какой?
- Нет... Пономарь-то наш Герасим, помнишь? - он самый и будет. Сейчас
после святой пошел в монастырь и теперь в служках, а потом постригется.
- Ах, какой грех... то есть оно, конешно, божье дело, а жаль парня.
Как же это так вышло-то, Охонюшка?.. Ну, его дело, ему и ближе знать. А поп
Мирон што?
- Ничего, батя... Пытал он Герасима-то уговаривать, тот не послушался.
Надоело, говорит, в миру жить... А я к тебе, батя, каждое утро буду
приходить. Матушка гостинцев прислала. "Отдай, говорит, бате", а сама без
утыху плачет.
Охоня присела к окошечку на корточки и тоже всплакнула, когда увидела
исхудалое и пожелтевшее лицо старика отца. Это была среднего роста девушка
с загорелым и румяным лицом. Туго заплетенная черная коса ползла по спине
змеей. На скуластом лице Охони с приплюснутым носом и узкими темными
глазами всего замечательнее были густые, черные, сросшиеся брови - союзные,
как говорили в старину. Такие брови росли, по народному поверью, только у
счастливых людей. Одета она была во все домашнее, как простая деревенская
девка.
- Это чья такая будет? - спрашивал Белоус, когда Охоню от оконца
оттащила дюжая солдатская рука: шел на допрос сам воевода.
- Моя, видно, - ответил Арефа не без гордости. - Дочерью прежде
звали...
- Что-то не похожа на тебя, - усомнился Белоус.
- Говорят тебе, что моя! - сказал Арефа. - Не лошадь, тавра не
положено.
- То-то вот и есть, что дочь твоя, а тавро-то чужое...
- Молчи, пес! Может, она поближе, чем своя, а как уж она мне
приходится, и сам не разберу... Эх, вышло тут одно неудобь-сказуемое
дельце. Еще при игумене Поликарпе вышло-то, когда он меня на неводьбу в
орду посылал, на степные озера. Съездил я до трех раз и все благополучно:
преподобный Прокопий проносил, а тут моя-то дьячиха и увяжись за мной.
"Скушно мне без тебя, Арефа, поеду с тобой". - "Куда ты, глупая? В степе-то
наедут кыргызы и заколют обоих". - "Ничего, говорит, когда, говорит, я у
батюшки в Черном Яру в девках еще жила, так они, собаки, два раза наезжали,
а я из ружья в них палила, в собак"... Дьячиха-то у меня орел-баба. Ну,
собрались мы со своею худобой и поехали в степь. На озера приехали
благополучно и целую неделю так-то и прожили, а тут ночью, под Ильин день,
собаки-кыргызы и наехали... Мы вместе с дьячихой-то спали, - ну, один
кыргыз меня копьем к земле приколол, а другой ухватил дьячиху и уволок. Не
далась бы она живою, кабы не сонная, - мертвый у ней сон. Так ее,
сердешную, в степь и увезли, а меня в монастырь предоставили колотого.
Полгода я лежал так-то, - нога у меня насквозь копьем пройдена. Пришел
после в свою избенку на Служней слободе и горько всплакал: не стало моей
дьячихи. Однако помолился я преподобному Прокопию, а он и ущитил мою
дьячиху от орды: через полгода выворотилась дьячиха-то из степи... Ушла
одвуконь ночным делом, когда орда спала. Ну, а только выворотилась она
такая...
- Какая?
- Да уж такая... Отяжелела в орде моя дьячиха, вот какая... Ну, а
потом разродилась вот этою самою Охоней. Других детей у нас нет, вот нам и
вышла радость на старости лет. За свою растим... Бог дал Охоню.
Белоус ничего не сказал, а только съежил богатырские плечи. Красивый
был казак, кудрявый, глаза серые, бойкие, а руки железные. День и ночь он
думал об одном, а Охоня нарушила его вольные казацкие мысли.
II